ПОНЯТНО
Как Counter-Strike помог справиться с посттравматическим расстройством. История Евгения Фельдмана

Как Counter-Strike помог справиться с посттравматическим расстройством. История Евгения Фельдмана

Игры, кино, анимация и сериалы — это не пустая трата времени, не побег от реальности. Часто они способны помочь человеку, вытащить из тяжелого состояния там, где не помогают другие способы.

  • 2676
  • 0
  • 26 Августа 2020


Пару месяцев назад мы публиковали письмо, которое пришло к нам в редакцию во время повторной волны движения #MeToo в русском твиттере. Девушка рассказывала, как игра Detroit: Become Human помогла ей пережить травмирующий опыт, связанный с насилием.

В реплаи к посту с этой историей пришел фотограф Евгений Фельдман. Женя написал, что ему игры помогли справиться с ПТСР — пост-травматическим стрессовым расстройством. Это состояние, возникающее после каких-то травмирующих событий, которые оказывают давящее, негативное воздействие на психику человека. Мы списались с Женей, сказали, что очень хотим услышать и рассказать его историю, потому что это важно.

Тут мы подумали, что рассказывать такие истории в текстовом формате — классно, но гораздо мощнее, эмоциональнее и искреннее они могут звучать голосом. Между букв и пикселей на экране часто теряется интонация, которая в малейших колебаниях голоса рассказчика может передать гораздо больше, чем три абзаца высокохудожественных оборотов. Поэтому мы решили, что с историей Жени попробуем поработать в формате подкаста.

Мы назвали его «Эскейп». Идея в том, что в обществе, кажется, принято считать, что игры, анимация, фильмы, сериалы и другие виды развлечения — это эскапизм, а эскапизм — это плохо. Но часто эти способы развлечения — не «пустая трата времени» и не побег от реальности, а ровно наоборот: средство, которое помогает с этой тяжелой реальностью сжиться.

В общем, историю Жени вы можете прямо сейчас послушать в пилотном выпуске нашего подкаста. Он уже доступен на всех основных платформах: Apple Podcast, Яндекс, Simplecast. Мы будем очень рады получить любой отзыв, потому что хотим и дальше рассказывать личные истории о силе поп-культуры. В любом случае, подписывайтесь: дальше — больше.

А если вы не очень любите подкасты и предпочитаете старые добрые печатные буквы, ниже мы положили историю Жени в текстовом формате.


— Женя, расскажи, пожалуйста, немного о себе.

— Я независимый документальный фотограф. Сейчас я на фрилансе, а в 2014-м году, о котором пойдет речь, был фотографом «Новой газеты». Я работаю с Медузой, работаю с разными иностранными медиа, делаю свои проекты, издаю небольшой самиздат о документальной фотографии. Ну и в целом стараюсь с теми историями, которыми занимаюсь, работать долго и глубоко.

— Давай попробуем выстроить путь в твоей истории от точки А к точке Б. Расскажи, с чем тебе пришлось столкнуться.

— Это довольно обычная история для журналиста. Мне было 22 или 23 года. 2014 год, начался Майдан. Я как штатный фотограф российского издания поехал его снимать и был там три месяца из четырех. Наблюдал всю эскалацию насилия: сначала митинги студентов, потом разгоны митингов студентов, потом атаки на сотрудников полиции, которые охраняли администрацию президента, светошумовые, слезоточивый газ, Грушевского, баррикады и так далее. Потом история продолжала разворвачиваться. Я в 2014 году продолжал снимать то, что происходило в Киеве, на Донбассе, в Крыму. Для журналистов это, конечно, довольно обычная история. Но после всего этого с какой-то такой травмой я остался.

— Ты про это сейчас говоришь больше с физической точки зрения: что ты работал, снимал, находился. А что происходило внутри, когда ты был свидетелем этого всего? Если попробовать откинуть тот факт, что ты там был в качестве журналиста.

— Я думаю, надо разделять. Когда ты находишься непосредственно там, у тебя есть камера в руках: есть ощущение, что ты прикрыт щитом. Что все, что ты видишь, это картинка. И твоя задача, а это была суперсложная задача в тот момент, — эту картинку максимально аккуратно, искренне, глубоко передать. Я довольно быстро понял, что мне не очень интересно снимать, как солдаты с любой стороны едут на броне БТР куда-то, захватывают и стреляют. Я фокусировался скорее на мирных жителях. Я старался чередовать стороны в рамках идеи, что нужно максимально честно это все рассказывать. И в моменте это было самым сложным и самым важным.

В моменте, конечно, я занимался именно поиском историй, документов, объяснений, чтобы в следующую поездку оказаться на другой стороне. Локальные задачи были в приоритете: выбить из редакции броник получше, найти хорошие жгуты, помочь женщине, которую случайно встретил в убежище в Артемовске, с пятью детьми и ребенком соседки, которая уехала в Россию, а ребенок с ДЦП, и они все живут в двух комнатках в каком-то маленьком убежище. Такие штуки — они, конечно, заслоняют. Ты не очень думаешь про себя, кроме ситуаций непосредственной угрозы. А я в таких ситуациях был раз пять, наверно.

Фото: Евгений Фельдман

Жизнь упрощается. Это, кажется, всех касается. Ты об этом не думаешь особо: твоя задача — достать еду и интернет, чтобы передать фотографии. А все остальное не так важно.

У меня не было, к счастью, стремления остаться в этой войне, зафиксироваться в ней: я постоянно ездил между Москвой и Украиной. Это, конечно, иллюзия, но хочется сказать, что эти поездки травму как-то актуализировали. Ты сначала находишься в Дебальцево, едешь ночью через блокпост, какой-нибудь конвой тебя выгоняет из машины, передергивают затвор и все такое. А потом ты едешь в этом самом Дебальцево, и в 100 метрах от тебя ложатся выстрелы из гаубицы, мирные жители выгоняют тебя из подъезда, потому что считают, что ты не с той стороны все освещаешь. А потом ты садишься на поезд, через четыре часа ты в Киеве, который живет почти мирной жизнью. Еще четыре часа на самолете — и ты в Москве, в которой вообще все спокойно. И есть иллюзия сказать, что вот этот контраст бьет по мозгам и травмирует. На самом деле, конечно, нет: если ты контраст не испытываешь, то ты сильнее закапываешься в травмирующей ситуации. Все эти поездки в Москву, домой, к жене, в редакцию, на какие-то съемки, которые на фоне войны выглядят нелепыми. Я буквально метался туда-обратно, и эти поездки создавали абсолютно шизофренический контраст.

— Что тебя ударило сильнее: то, что ты видел там, или шизофреническое состояние перепада из колоссального спокойствия в пучину ада?

— Ударила сильнее война. Это не совсем про мои эмоции. Это больше про потерю мотивации. Когда ты видишь, как Киев и Москва живут обычной жизнью, а при этом люди, уехавшие оттуда, умирают в окопах или убивают мирных граждан, вот скорее именно это ставит под вопрос мотивацию твоих поездок туда — с одной стороны. А с другой — я не сомневался, зачем туда ездить. Я понимал, что, если я начал рассказывать про Майдан с самого начала, то я должен продолжать до конца — просто ради того, чтобы своим читателям и зрителям эту историю рассказать. Потому что если ее оборвать, это будет просто нечестно.

— Ощущение того, что что-то начало ломаться, появлялось со временем? В какой момент ты почувствовал первые признаки того, что это было травмирующе?

— Оно финально и не сломалось. Не было моментов дисфункциональности, когда я обнаружил себя в Москве или в Донецке обездвиженным, не имеющим возможности делать свою работу, общаться с женой или чего-то такого. Травма проявлялась в локальных моментах, и они достаточно быстро начались уже в паузах между поездками. Например, я шел в Ашан и зависал. У меня напротив дома большой Ашан — яркий, светлый, там толпы людей с тележками. И это совершенно по-идиотски звучит, когда это рассказываешь, но это как в кино: мир размазанный, снующий, а ты зависший. Понимаешь несуразность, несоразмерность всего того, что происходит вокруг. Этой обычной жизни, яркого света и тебя, стоящего посреди этого. Были какие-то штуки, которые я не помню, о которых мне постфактум рассказывала жена. Я долго реагировал на всякие хлопки — вроде глушителя на улице. Наташа рассказывала мне, что мы шли куда-то, что-то происходило, и я садился и накрывал голову. А я этого вообще не помню. И тоже дурацкая штука, но бывают на асфальте следы засохшие от бутылки колы. Они немножко похожи на следы от мины, которая взорвалась. Когда краем глаза это замечаешь, это создает ощущение ошибки реальности: ты на долю секунды подсознанием переносишься туда, в войну, и чувствуешь что-то не то.

Фото: Евгений Фельдман

— А вот эти странные моменты, когда ты стоял в Ашане и ловил себя в странном контрасте. Какие эмоции это в тебе вызывало? Гнев, непонимание происходящего, непринятие?

— Это скорее какое-то недоумение. Несоответствие. Диссонанс, зудящий дискомфорт. Не про какие-то яркие эмоции. Я довольно много читал книг про войну. Есть много рассказов о том, как может выглядеть ПТСР, и там гораздо драматичнее, чем у меня. Моя история — супер soft. Мне никогда, например, не снились сны про войну. Бывают просто картинки, сцены, которые всплывают перед глазами. Какие-то отголоски в голове. Может, потому, что я фотограф, они у меня визуализированы, поэтому это картинками.

— Был ли момент, когда ты понял, что нужно бороться и вытаскивать себя из этого состояния?

— Я почти с самого начала понимал, что я не так сильно травмирован. Я оставался функциональным человеком, мужем, фотографом. Не то чтобы у меня разваливались какие-то отношения в жизни. Пожалуй, в процессе для меня это было скорее про независимость, последовательность, аккуратность изложение истории. Мне было скорее важно менять сторону, чтобы не застрять на одном восприятии этой войны одной из сторон. Я скорее смотрел на это через себя как функцию. Журналист, который рассказывает историю. История была первична.

— Не было такого, что, уже по прошествии какого-то времени, тебе хотелось вернуться к состоянию, которое было до? Чтобы больше не видеть враждебность в пятнах от колы на асфальте? В той же поп-культуре это часто показывают как условное соприкосновение с «дном», после которого начинаешь выкарабкиваться.

— Я был довольно далек от дна — это во-первых. Во-вторых, я думаю, что во мне изменилось намного больше в глубине, чем на уровне поведенческом. Был какой-то длинный период, когда я очень не любил фейерверки. И это интересная история. Мы какой-то Новый год даже поехали встречать в Киев, потому что там на фоне войны ввели запрет на фейерверки. Там все же было очень много ветеранов, и к ним пытались отнестись содержательно. Но это все же какие-то более поверхностные штуки. Я уверен, что не осознаю и половины этого. Есть наверняка в том числе куча каких-то полезных штук, которые я из этого вынес. Безусловно, главная экзистенциальная штука — это ощущение своей смертности. Это очень сложно сформулировать человеческими словами. Но я и сейчас хорошо понимаю, что поверни артиллерист, который все равно стрелял хрен знает куда, ручку на миллиметр в сторону, какой-нибудь снаряд прилетел бы в меня.

Фото: Евгений Фельдман

Я думаю, что вот это в целом больше про мироощущение, чем про поведенческие штуки. Потому что они, во-первых, никогда не были радикальными для меня. Во-вторых, мы про это в части про игры сейчас поговорим, с ними было понятно, как действовать. И они очень быстро прошли, когда я перестал ездить и когда закончилась история. Такие внешние штуки заканчиваются, когда ты перестаешь непосредственно с этим сталкиваться.

— То, что внутренне изменилось, оно с тобой оставалось?

— Конечно. Ну и, с другой стороны, если бы я туда не ездил, я бы не стал известным журналистом, не выпустил бы первую книжку, не научился бы делать краудфандинг и не смог бы сейчас издавать журнал. Я понимаю, что так или иначе то, что я не сдался тогда, стало важными кирпичами в том, какой я сейчас.

— Ты обращался к терапевту?

— Нет. Во-первых, потому что я не чувствовал, что есть какая-то серьезная проблема. Во-вторых, это был 14-й год, и я понимал, что с какой-никакой публичностью, которая у меня тогда была, и со во всей той ситуацией, когда запрещали какие-то медиа, кого-то объявляли врагом народа, идти к незнакомому терапевту и рассказывать ему, как ты сначала был в Донецке под обстрелом одних, а потом в Дебальцево, где обстреливали других, или на базе батальона Азов, или снимал украинских военнопленных в Иловайске, видел сломавшихся или бессильных забитых мужиков… Короче, я не чувствовал в себе готовности это все обсуждать. Мне казалось — и оно оказалось правильным расчетом — что, когда я перестану ездить, это пройдет. Кстати, вспоминая про какие-то триггеры, я очень долго не мог есть солянку, потому что мне казалось, что запах напоминает трупный запах. Сейчас нормально уже. Было понятно, что это только появившиеся нейронные связи, которые развалятся, как только я перестану их актуализировать.

— Было ли осознание, когда ты для себя сформулировал по пунктам, как история с войной и Украиной на тебя повлияла?

— Я думаю, что я до сих пор не все из этого понял. Мне кажется, что, к сожалению, в России особенно, и в русском языке, и в русской коммуникативной культуре, эти темы не очень принято обсуждать. Это как с сексом, знаешь: в русском языке нет слов, которые позволяют что-то обсуждать. И вот тут очень похоже. При всей любви русской литературы к экзистенциальной теме, инструментов для проговаривания каких-то из этих перемен нет. А может это я дровосек и не знаю этих слов. Наверно, если бы я работал над этим с психотерапевтом, я бы нашел инструменты, смог бы сформулировать и проговорить. Я уверен, что есть миллион всяких штук.

— Пробовал ли ты альтернативные способы помочь себе побороть эти внутренние изменения?

— Я довольно быстро понял, что мне помогают игры. Думаю, что это было во многом совпадение. Как-то так получилось, что в детстве у меня не было игр вообще: не было «Сег» или других приставок. Играть я начал где-то году в 2008-м, и это были «Сталкер» и какая-нибудь «ФИФА». А как раз в 2012-2014 годах, с войной, у меня появился нормальный компьютер. Ну и плюс я же уже тогда был взрослый, мог сам себе все купить. Наверно, вся эта история для меня в целом сводится к «Контре», в которую я вообще не играл до этих событий. А между поездками в войну я играл в нее по несколько часов каждую ночь.

Задним числом я для себя это объясняю как такую попытку обрести иллюзию контроля. Когда ты фотограф на войне — ты там самый незащищенный, самый уязвимый. То есть у тебя есть, конечно, броник. Но все понимают, что в гражданских стрелять нехорошо, все понимают, что они почти наверняка безвредны, да и гражданские стараются убежать подальше. А ты как фотограф неизбежно оказываешься где-то на передовой, пересекаешь кучу блокпостов. И еще и на каждом блокпосте тебя обязательно подозревают, что ты шпион, потому что у тебя огромная камера с собой.

Это не аксиома, но среди части фотожурналистов есть поверье, что фотограф не должен трогать оружие. И я никогда не трогал. Это, наверно, тоже повлияло в том смысле, что ты на войне реально как очень уязвимая муха, которая летает вокруг, которую все пытаются прихлопнуть, и ты ничего не можешь сделать. И Counter-Strike была для меня возможностью взять в руки оружие и чувствовать азарт, чувствовать, что я в той степени, в какой это возможно, контролировал ситуацию.

— Ты осознанно начал играть в Counter-Strike именно закладывая эту идею?

— Нет, думаю, я только постфактум уже осознал, почему меня эта игра так зацепила. Я уже давно не играю в «Контру»: и компьютера нет хорошего, и в целом я понимаю, что нужно очень много играть, чтобы это было интересно. Но есть другая серия шутеров, которая действительно меня сейчас цепляет — это Call of Duty. Недавно играл, и меня совершенно потрясла игра про Вторую Мировую. Как раз за счет ощущения уязвимости протагониста. Есть две стороны, которые в играх меня цепляют: либо актуальное для меня ощущение уязвимости, либо, наоборот, ощущение контроля и возможность агрессивно себя вести, не чувствовать себя мухой.

— Когда ты играл в игры, связанные с войной, вроде Counter-Strike или Call of Duty, были ли триггеры, которые возвращали бы тебя в те опасные моменты в жизни?

— Ну уровне какой-то сцены в игре — нет. В первую очередь потому, что перспектива меняется. В шутере от первого лица у тебя в руках оружие, и это огромная разница. Но когда я играл в «Контру» тогда, еще во время Украины, это было одним большим погружением в триггер. Это было попыткой развернуть стол и сделать этот триггер каким-то инструментом в своих руках.

На самом деле, все было не так односторонне тяжело. Есть много вещей, связанных с этой историей, о которых я рассказываю с гордостью. Я сделал несколько очень важных историй про украинских военнопленных, над которыми издевались в плену, про парад пленных этот чертов, после которого людей идентифицировали по моим фотографиям, включали в списки, и люди уезжали домой. С украинской стороны в Донецк. Есть беженцы, которым читатели американского издания, на которое я слегка левачил, натурально купили квартиру. Вот эта самая семья с шестью детьми. При том, что было ощущение абсолютного бессилия, что ты не можешь это остановить никак, это не Вьетнам, который так или иначе остановился из-за того, как про него рассказывали американские журналисты американскому обществу. Но все равно было ощущение, что какое-то локальное влияние ты можешь оказать. Для меня лично это было огромной травмой, но в целом я, конечно, своей работой горжусь. То есть, наверно, мало каких-то локальных воспоминаний. Что я куда-то ехал, и это было классно. Такого не было, конечно. Но я сделал много хорошего. И как журналист, и как человек, и в целом, если абстрагироваться от каких-то моих переживаний, то, наверно, лучше, что я там был, чем если бы меня там не было.

— Если возвращаться к играм, условно вся эта история закончилась, ты ее дорассказал, вернулся в Москву, пытаешься вернуться в нормальную колею, жить как жил. Часто ли ты после конца этой истории прибегал к играм? Получал ли то, чего хотел?

— Я почти сразу после этого, после последней поездки в Дебальцево, стал много ездить в Америку, делал свой большой проект про выборы, про Трампа и трампистов. И как-то так получилось, что я почти перестал играть. И не играл до марта этого года, когда я перед карантином купил себе XBox. И по большому счету несколько лет вообще ни во что не играл, кроме, может, «Фифы» с друзьями. Даже так: я перестал ездить в Украину и почти сразу перестал играть. Я думаю, что для меня Counter-Strike стал связанным с тем опытом, и когда этот опыт закончился, я как будто это все в коробочку засунул, может, как-то его обработал, чтобы он не был таким травмирующим, и эту коробочку убрал.

— Если бы ты сейчас начал играть в Counter-Strike, это было бы возвращением к травмирующему опыту или скорее просто воспринималась как обычная игра?

— Нет, не думаю. Я вот сейчас открыл для себя DOOM, понятно, что абстрактное сравнение, но никаких ощущений не вызывает. Даже Tom Clancy's: The Division не вызывает. Поверхностную часть этого опыта, то есть как раз непосредственные триггеры реакции, я, наверно, более-менее пережил. Я думаю, что, конечно, если я где-то услышу трупный запах, я снова, конечно, вернусь, потому что оно ассоциируется. Но не через солянку. Я спокойно хожу на концерты: Rammstein, Metallica. Громкие звуки как таковые уже не трогают. Громкие хлопки и звуки выстрелов, как это было на Лубянке, меня как-то дернут. Но это, в общем, почти нормально, наверно. И, с другой стороны, я как-то будто понимаю лучше, что в такой ситуации делать.

— Какой главный вывод из всего пережитого опыта ты для себя вывел?

— Есть важная штука, про которую я забыл сказать. Мы говорим про игры, но, конечно, главным была поддержка Наташи, моей жены, в первую очередь. Друзей, семьи и так далее. Я, наверно, такой человек, что в сложных ситуациях я закрываюсь и стараюсь это как-то внутри себя переварить. Но я понимаю, что мои друзья и жена с этим закрытым мной довольно долгое время жили. Наташа, например, вспоминала, что я несколько дней после возвращений сжимался, когда она меня обнимала. Через несколько дней я начинал вести себя нормально, но первая реакция была сжаться. Мне сложно себе представить, насколько ей это было тяжело.

Если приходить к стадии универсальных выводов, то, наверно, первично все же мне бы хотелось обратиться не к людям, которые непосредственно переживают травму, а к людям, которые находятся рядом с ними. Просить всех быть чуткими к своим друзьям. И находить вот эту тонкую линию между навязыванием и оказыванием помощи, поиском формата, в котором ты не давишь, не заставляешь человека раскрываться, если ему это сложно, и при этом понимаешь, что ему тяжело, и помогаешь, как можешь. Понятно, что это суперсложно. Но в хорошо изученных случаях американских солдат, переживающих ПТСР, это довольно частая история, что отношения разваливаются. Понятно, что это удесятеряет травму. Невозможно обращаться к женам солдат и говорить: «Понимаю, что вас будут бить, но вы терпите». И я не знаю, какой практический совет тут может быть. Но чуткость — это важно.

На самом деле, по большому счету, совет людям, которые травму переживают, он такой же. Мне повезло, что я оказался в среде любящих людей и сумел не слишком сильно их достать. У меня получилось понять, что меня триггерит, и понять, что меня успокаивает. И мне повезло, что удалось заниматься тем, что меня успокаивает. Мой совет — обращайте на себя внимание. Пытайтесь не отмахиваться от этого, хотя это сложно.

Телега, которую я хотел толкнуть, она о том, что, в меньшей степени в России и в большей степени в западном мире, сейчас принято говорить о ПТСР, о травме как про последствиях военного опыта или опыта цунами, землетрясения и так далее. Но, на самом деле, травматические проявления могут быть от самого разного. Могут быть от поводов, которые другим людям могут казаться ничтожными. Кто-то перживает травму из-за того, что он заперт дома во время коронавируса. Есть огромное количество людей с повышенной тревожностью, которым это очень тяжело. Кто-то, и это точно можно понять, переживает травму, когда видит чудовищные видео из Беларуси с пытками, которые совершают местные полицейские. Важно не обесценивать, не отмахиваться друг от друга, от каких-то переживаний друзей, близких, детей, родителей и так далее. И это обсуждать.

Будьте чуткими друг к другу.
Ваш Дважды Два.

Загрузка...
ПОНЯТНО